Помню, как давным-давно, в пионерском лагере, мы готовились к карнавалу. Каждый должен был сам себе смастерить костюм. Один из ребят решил преобразиться в папуаса: размалевал себе лицо и грудь разноцветными красками, из листьев папоротника «сшил» набедренную повязку, из гибкого орешника соорудил лук со стрелами. Другой выбрал роль пирата: чёрная повязка скрывает «выбитый в бою с испанцами» глаз, вокруг пояса красный шарф вместо кушака, на ногах болотные сапоги с отворотами — ботфорты. Однако сёстры-близняшки Оля и Таня превзошли всех — они нарядились в одинаковые гусарские мундиры, сшитые, видимо, заранее их мамой. Галуны на доломанах и ментиках выглядели как настоящие!
— Я Шурочка! — приложив руку к козырьку картонного кивера, гордо провозгласила Оля.
— Нет, это я Шурочка! — захныкала Таня и обиженно отвернулась от сестрёнки.
Очень уж хотелось каждой из них быть похожей на отважную Шуру Азарову из «Гусарской баллады» — этот фильм тогда только вышел на экраны…
Лишь много позже, прочитав замечательную книгу Надежды Андреевны Дуровой «Записки кавалерист-девицы», я узнал «из первых уст», что романтическая «киношная» история о девушке, верхом на лихом коне уехавшей защищать родную страну от нашествия «двунадесяти языков», лишь отдалённо напоминает подлинные события начала позапрошлого века. Они оказались гораздо тяжелее, без «водевильного» флёра. Это был ратный труд наравне с дюжими мужчинами, после которого буквально валишься с ног от усталости. Да вдобавок нередко терпишь голод, холод, боль, видишь кровь, гибель тех, кто только что поделился с тобой последним сухарём.
«Какие причины заставили девушку, хорошей дворянской фамилии, оставить отеческий дом, отречься от своего пола, принять на себя труды и обязанности, которые пугают и мужчин, и явиться на поле сражений — и каких ещё? Наполеоновских! Что побудило её? Тайные семейные огорчения? Воспалённое воображение? Врождённая, неукротимая склонность? Любовь?.. Ныне Н.А. Дурова сама разрешает свою тайну. Удостоенные её доверенности, мы будем издателями её любопытных записок. С неизъяснимым участием прочли мы признания женщины столь необыкновенной; с изумлением увидели, что нежные пальчики, некогда сжимавшие окровавленную рукоять уланской сабли, владеют и пером быстрым, живописным и пламенным», — написал Александр Сергеевич Пушкин в предисловии к отрывкам из её «Записок…», отобранным для публикации в журнале «Современник».
Впрочем, целиком свои личные тайны, на которые так падка невзыскательная публика, Надежда Андреевна так и не раскрыла. Ни слова в её воспоминаниях нет ни о неудачном браке с председателем Сарапульского нижнего земского суда В.С. Черновым (он оказался домашним тираном и пьяницей и впоследствии умер буквально под забором), ни о рождении сына Ивана, которого она, уходя на рассвете из дома навстречу легендарной судьбе, оставила на попечении своих папеньки и маменьки. Зато о собственном детстве, о том, почему не куклы, а пистолет и сабля стали её любимыми игрушками, она рассказала подробнейшим образом.
Кстати, и возраст свой подлинный она в «Записках…» убавила лет этак на шесть-семь, как убавила и в марте 1807 года, поступая на службу в Коннопольский уланский полк. Да и знала ли она точно, когда появилась на свет? «У отца моего нигде этого не записано, — сообщает Надежда Андреевна на закате своей жизни историку, составлявшему её биографию. — Да кажется, нет в этом и надобности. Можете назначить день, какой вам угодно». Только после её смерти были найдены документы, подтверждающие, что она родилась в сентябре 1783 года.
А её появлению на свет предшествовала весьма необычная история. «Мать моя, урождённая Александровичева, была одной из прекраснейших девиц в Малороссии, — так начинает Надежда Дурова свою автобиографическую книгу. — В конце пятнадцатого года её от рождения женихи толпою предстали искать руки её. Из всего их множества сердце матери моей отдавало преимущество гусарскому ротмистру Дурову; но, к несчастью, выбор этот не был выбором отца её, гордого и властолюбивого пана малороссийского. Он сказал матери моей, чтоб она выбросила из головы химерическую мысль выйти замуж за москаля, а особливо военного… Следствием этой неумеренной строгости было то, что в одну бурную осеннюю ночь мать моя… встала тихонько с постели, оделась и, взяв салоп и капор, …отворила тихо двери… как стрела полетела по длинной каштановой аллее, оканчивающейся у самой калитки… Мать моя поспешно отпирает эту маленькую дверь и бросается в объятия ротмистра, ожидавшего её с коляскою, запряжённою четырьмя сильными лошадьми, которые, подобно ветру, тогда бушевавшему, понесли их по киевской дороге. В первом селе они обвенчались и поехали прямо в Киев, где квартировал полк Дурова».
«Мать моя, — продолжает будущая «кавалерист-девица», — страстно желала иметь сына и во всё продолжение беременности своей занималась самыми обольстительными мечтами; она говорила: «У меня родится сын, прекрасный, как Амур! Я дам ему имя Модест; сама буду кормить, сама воспитывать, учить, и мой сын, мой милый Модест будет утехою всей жизни моей…» Так мечтала мать моя; но приближалось время, и муки, предшествовавшие моему рождению, удивили матушку самым неприятным образом; они не имели места в мечтах её и произвели на неё первое невыгодное для меня впечатление…
«Подайте мне дитя моё!» — сказала мать моя, как только оправилась несколько от боли и страха. Дитя принесли и положили ей на колени. Но увы! Это не сын, прекрасный, как амур! Это дочь, и дочь-богатырь!! Я была необыкновенной величины, имела густые чёрные волосы и громко кричала. Мать толкнула меня с коленей и отвернулась к стене.
«Отнесите, отнесите с глаз моих негодного ребёнка и никогда не показывайте», — говорила матушка, махая рукой и закрывая себе голову подушкою».
Как рассказывает дальше Н. Дурова, «с этого достопамятного дня жизни моей отец вверил меня промыслу Божию и смотрению флангового гусара Астахова, находившегося неотлучно при батюшке как на квартире, так и в походе… Воспитатель мой Астахов по целым дням носил меня на руках, ходил со мною в эскадронную конюшню, сажал на лошадей, давал играть пистолетом, махал саблею, и я хлопала руками и хохотала при виде сыплющихся искр и блестящей стали; вечером он приносил меня к музыкантам, игравшим пред зарёю разные штучки; я слушала и, наконец, засыпала. Только сонную и можно было отнесть меня в горницу; но когда я не спала, то при одном виде материной комнаты я обмирала от страха и с воплем хваталась обеими руками за шею Астахова… Взяв меня из рук Астахова, мать моя не могла уже ни одной минуты быть ни покойна, ни весела; всякий день я сердила её странными выходками и рыцарским духом своим; я знала твёрдо все командные слова, любила до безумия лошадей, и когда матушка хотела заставить меня вязать шнурок, то я с плачем просила, чтоб она дала мне пистолет, как я говорила, пощёлкать… С каждым днём воинственные наклонности мои усиливались, и с каждым днём более мать не любила меня. Я ничего не забывала из того, чему научилась, находясь беспрестанно с гусарами; бегала и скакала по горнице во всех направлениях, кричала во весь голос: «Эскадрон! направо заезжай! с места! Марш-марш!» Тётки мои хохотали, а матушка, которую всё это приводило в отчаяние, не знала границ своей досаде, брала меня в свою горницу, ставила в угол и бранью и угрозами заставляла горько плакать».
Ничего в жизни Нади не изменилось к лучшему и после того, как отец её вышел в отставку и получил место городничего в Сарапуле — уездном городке на берегу реки Камы: «…мать моя, от всей души меня не любившая, кажется, как нарочно делала всё, что могло усилить и утвердить и без того необоримую страсть мою к свободе и военной жизни: она не позволяла мне гулять в саду, не позволяла отлучаться от неё ни на полчаса; я должна была целый день сидеть в её горнице и плесть кружева; она сама учила меня шить, вязать, и, видя, что я не имею ни охоты, ни способности к этим упражнениям, что всё в моих руках рвётся и ломается, она сердилась, выходила из себя и била меня очень больно по рукам».
Хотя, как пишет Надежда, она молчала и покорялась воле матери, «угнетение дало зрелость уму моему… Я приняла твёрдое решение свергнуть тягостное иго… Я решилась употребить все способы выучиться ездить верхом, стрелять из ружья и, переодевшись, уйти из дома отцовского. Чтобы начать приводить в действие замышляемый переворот в жизни моей, я не пропускала ни одного удобного случая украсться от надзора матушки; эти случаи представлялись всякий раз, как к матушке приезжали гости; она занималась ими, а я, я, не помня себя от радости, бежала в сад к своему арсеналу, то есть к тёмному углу за кустарником, где хранились мои стрелы, лук, сабля и изломанное ружьё; я забывала целый свет, занимаясь своим оружием, и только пронзительный крик ищущих меня девок заставлял меня с испугом бежать им навстречу. Они отводили меня в горницу, где всегда уже ожидало меня наказание. Таким образом минуло два года, и мне было уже двенадцать лет; в это время батюшка купил для себя верховую лошадь — черкесского жеребца, почти неукротимого. Будучи отличным наездником, отец мой сам выездил это прекрасное животное и назвал его Алкидом. Теперь все мои планы, намерения и желания сосредоточились на этом коне; я решилась употребить всё, чтоб приучить его к себе…; я давала ему хлеб, сахар, соль; брала тихонько овёс у кучера и насыпала в ясли; гладила его, ласкала, говорила с ним, как будто он мог понимать меня, и наконец достигла того, что неприступный конь ходил за мною, как кроткая овечка».
Но пройдёт ещё несколько мучительных для Надежды лет, прежде чем ей выпадет подходящий момент для побега. И отцовский конь Алкид в крутом повороте девичьей судьбы сыграет самую важную роль — он унесёт Надежду на своей спине из родительского дома и будет её неизменным спутником во всех походах и сражениях. Пока не погибнет в результате нелепой неосторожности своей молодой хозяйки.
А случай для побега подвернулся как нельзя более удобный: в город пришёл полк донских казаков для, как пишет Надежда, «усмирения беспрерывного воровства и смертоубийств, производимых татарами». Когда их миссия была выполнена, казаки получили повеление выступать. Первая днёвка у них должна была быть верстах в пятидесяти от города. Переодеться в подаренные отцом для занятий верховой ездой казачий чекмень и шаровары, обрезать локоны, оседлать Алкида и отправиться на нём вслед за казаками — дело, как оказалось, не такое уж сложное.
Опустим подробности того, как Надежда дошла с казаками до западной границы, как в городе Гродно вступила «товарищем», то есть добровольцем, в Коннопольский уланский полк, как овладевала умением «работать» саблей и длинной, тяжеленной пикой, как учила Алкида держать строй, не бояться выстрелов и пушечной канонады, как сражалась с французами при Гутштадте, Гейльсберге и Фридланде, как спасла в бою от верной гибели раненного русского офицера.
И вдруг, как гром среди ясного неба: улана Соколова (под таким именем Надежда записалась в Коннопольский полк) вызывают в полковой штаб, а оттуда, «по высочайшему повелению», в сопровождении специального курьера, то есть фактически под арестом, хотя и не раскрывая истинного его имени, везут в Петербург, где ставят «пред ясны очи» самого императора Александра I.
Что же произошло? Оказывается, виновата была в случившемся сама Надежда. Перед выступлением в поход против французов она, пожалев горячо любившего её отца, написала ему письмо с сообщением, где и под каким именем служит, умоляла простить побег, «дать благословение и позволить идти путём, необходимым для моего счастья». Отец же, получив письмо дочери, подал через брата, живущего в Петербурге, прошение царю с нижайшей просьбой разыскать его «дочь Надежду, по мужу Чернову, которая по семейным несогласиям принуждена была скрыться из дому и… записавшись под именем Александра Васильева сына Соколова в конный польский полк, служит там», и вернуть «сию несчастную» в родительский дом.
Итак, 31 декабря 1807 года Дурова, одетая в мундир рядового улана, предстала перед царём, разглядывавшим её с большим любопытством. Передадим подробности той судьбоносной встречи устами самой Надежды:
«Я слышал, — сказал государь, — что вы не мужчина, правда ли это?» Я не вдруг собралась с духом сказать: «Да, ваше величество, правда!» С минуту стояла я, потупив глаза, и молчала; сердце моё сильно билось, и рука дрожала в руке царёвой! Государь ждал! Наконец, подняв глаза на него и сказывая свой ответ, я увидела, что государь краснеет… Расспросив подробно обо всём, что было причиною вступления моего в службу, государь много хвалил мою неустрашимость, говорил, что это первый пример в России; что все мои начальники отозвались обо мне с великими похвалами, называя храбрость мою беспримерною; что ему очень приятно этому верить и что он желает сообразно этому наградить меня и возвратить с честию в дом отцовский, дав… Государь не имел времени кончить; при слове: возвратить в дом! я вскрикнула от ужаса и в ту же минуту упала к ногам государя: «Не отсылайте меня домой, ваше величество! — говорила я голосом отчаяния, — не отсылайте! Я умру там! Непременно умру! Не заставляйте меня сожалеть, что не нашлось ни одной пули для меня в эту кампанию! Не отнимайте у меня жизни, государь! Я добровольно хотела ею пожертвовать для вас!..» — «Чего же вы хотите?» — «Быть воином! Носить мундир, оружие! Это единственная награда, которую вы можете дать мне, государь!.. Я родилась в лагере! трубный звук был колыбельной песней для меня! Со дня рождения люблю я военное звание; с десяти лет обдумывала средства вступить в него; в шестнадцать достигла цели своей — одна, без всякой помощи!.. Все согласно признали, что я достойно носила оружие! А теперь, ваше величество, вы хотите отослать меня домой!..» Государь слушал меня и тщетно старался скрыть, сколько он был растроган… «Если вы полагаете, — сказал император, — что одно только позволение носить мундир и оружие может быть вашею наградою, то вы будете иметь её!» При этих словах я затрепетала от радости. Государь продолжал: «И будете называться по моему имени — Александровым! Не сомневаюсь, что вы сделаетесь достойною этой чести отличностию вашего поведения и поступков; не забывайте ни на минуту, что имя это всегда должно быть беспорочно… Теперь скажите мне, в какой полк хотите вы быть помещены? Я произведу вас в офицеры». — «В этом случае, позвольте мне, ваше величество, отдаться в вашу волю», — сказала я. «Мариупольский гусарский полк — один из храбрейших, и корпус офицеров из лучших фамилий, — говорил мне государь, — я прикажу поместить вас туда. Завтра получите вы, сколько вам надобно будет на дорогу и обмундировку. Когда всё уже готово будет к вашему отправлению в полк, я ещё увижу вас».
Обещанное царём второе свидание с ним тоже состоялось. «Первые слова, которыми он встретил меня, были: «Мне сказывали, что вы спасли офицера! Неужели вы отбили его у неприятеля?» — вспоминала Надежда.
В общем, не только мундир корнета обрела Дурова в те дни, но и Георгиевский крест, который в петлицу её гусарского доломана вдел сам император.
Корнет Александр Александров, как теперь официально именовалась Надежда, прослужил в гусарах три с небольшим года, а затем был переведён подпоручиком в Литовский уланский полк. Почему? Как она сама объясняет в «Записках…», чтобы не ставить в неловкое положение влюбившуюся в неё, гусарского корнета, девушку — дочку полкового командира. Была, впрочем, и другая причина: гусарское обмундирование со всеми его золотыми шнурами стоило дорого — не то что более скромный уланский мундир. А ведь кроме офицерского жалованья других доходов у «кавалерист-девицы» не было.
После того как наполеоновские полчища вторглись в Россию, Надежда в составе Литовского уланского полка прошла с боями от российской границы на Немане до Тарутина, у Шевардинского редута за сутки до Бородинского сражения была контужена в ногу неприятельским пушечным ядром, но осталась в строю и даже на короткое время оказалась в ординарцах у самого Кутузова. Однако контузия давала о себе знать сильными болями, и Кутузов отослал своего порученца для излечения домой, в Сарапул. В армию Дурова вернулась лишь весной 1813 года, когда Кутузова уже не было в живых, а бои с Наполеоном были перенесены на территорию Польши и Германии. В отставку она ушла в чине штабс-ротмистра в 1816 году по просьбе отца, после смерти Надеждиной матери одиноко доживавшего свои дни в захолустном Сарапуле.
Отдельная, весьма примечательная страничка в биографии Н. Дуровой — знакомство и даже, увы, недолгое сотрудничество с великим Пушкиным, ставшее возможным благодаря «протекции» Василия Дурова, её младшего брата, служившего тогда городничим в Елабуге, ещё одном симпатичном городке на Каме. Там, под «крылом» у градоначальника, поселилась и его сестра.
«Дуров, — писал о нём А.С. Пушкин, — брат Дуровой, которая в 1807 году вошла в военную службу, заслужила Георгиевский крест и теперь издаёт свои записки. Брат в своём роде не уступает в странности сестре. Я познакомился с ним на Кавказе в 1829 г., возвращаясь из Арзрума. Он лечился от какой-то удивительной болезни, вроде каталепсии, и играл с утра до ночи в карты. Наконец он проигрался, и я довёз его до Москвы в моей коляске».
Дуров-младший и убедил сестру в 1835 году послать её «Записки…», которые она начала складывать из «лоскутков», мимолётных заметок на клочках бумаги, ещё в бытность гусаром и уланом, своему «другу» Пушкину и взялся быть в этом деле посредником.
На письмо Дурова Александр Сергеевич с ответом не замедлил: «Если автор «Записок» согласится поручить их мне, то с охотой берусь хлопотать об их издании. Если думает он их продать в рукописи, то пусть назначит сам им цену. Если книгопродавцы не согласятся, то, вероятно, я их куплю. За успех, кажется, можно ручаться. Судьба автора так любопытна, так известна и так таинственна, что разрешение загадки должно произвести сильное, общее впечатление. Что касается до слога, то чем он проще, тем лучше. Главное: истина, искренность».
Получив благожелательный сигнал от Пушкина, Надежда Андреевна едет в Петербург, чтобы лично передать рукопись Александру Сергеевичу. Подробности их встречи она позже опишет в повести «Год жизни в Петербурге»:
«На другой день, в половине первого часа, карета знаменитого поэта нашего остановилась у подъезда; я покраснела, представляя себе, как он взносится с лестницы на лестницу и удивляется, не видя им конца!.. Я жду с любопытством и нетерпением!.. Отворяется дверь, и ко мне… но это ещё пока мой Тишка; он говорит мне шёпотом и вытянувшись: «Александр Сергеевич Пушкин!» — «Проси!..»
Я не буду повторять тех похвал, какими вежливый писатель и поэт осыпал слог моих записок, полагая, что в этом случае он говорил тем языком, каким обыкновенно люди образованные говорят с дамами… Впрочем, любезный гость мой приходил в приметное замешательство всякий раз, когда я, рассказывая что-нибудь относящееся ко мне, говорила: «был!.. пришёл!.. пошёл!.. увидел!..» Долговременная привычка употреблять мужской род делала для меня эту перемену очень обыкновенною, и я продолжала разговаривать, нисколько не затрудняясь своей ролью, обратившеюся у меня уже в природу! Наконец Пушкин поспешил кончить и посещение, и разговор, начинавшийся делаться для него до крайности трудным.
Он взял мою рукопись, говоря, что отдаст её сейчас переписывать; поблагодарил меня за честь, которую, говорил он, я делаю ему, избирая его издателем моих записок, и, оканчивая обязательную речь свою, поцеловал мне руку!.. Я поспешно выхватила её, покраснела и уже вовсе не знаю для чего сказала: «Ах, боже мой! Я так давно отвык от этого!» На лице Александра Сергеевича не показалось и тени усмешки, но полагаю, что дома он не принуждал себя и, рассказывая домашним обстоятельства первого свидания со мною, верно, смеялся от души над этим последним восклицанием».
Между прочим, Пушкин, готовя к публикации в «Современнике» дуровские «Записки…», советовался со своим другом, бывшим гусаром, знаменитым поэтом-партизаном Денисом Давыдовым, спрашивал, что он знает о «кавалерист-девице», проверял, насколько подлинны её воспоминания. И вот какой ответ получил:
«Дурову я знал, потому что я с ней служил в арьергарде во всё время отступления нашего от Немана до Бородина. Полк, в котором она служила, был всегда в арьергарде, вместе с нашим Ахтырским гусарским полком. Я помню, что тогда поговаривали, что Александров женщина, но так, слегка. Она очень уединена была и избегала общества столько, сколько можно избегать его на биваках. Мне случилось однажды на привале войти в избу вместе с офицером того полка, в котором служил Александров, именно с Волковым. Нам хотелось напиться молока в избе (видно, плохо было, что за молоко хватились, — вина не было ни капли). Там нашли мы молодого уланского офицера, который, только что меня увидел, встал, поклонился, взял кивер и вышел вон. Волков сказал мне: это Александров, который, говорят, женщина. Я бросился на крыльцо — но он уже скакал далеко. Впоследствии я её видел во фронте, на ведетах, словом, во всей тяжкой того времени службе, но много времени ею не занимался, не до того было, чтобы различать, мужского или женского она роду: эта грамматика была забыта тогда».
Самую глубокую и точную характеристику Дуровой-писательницы дал великий критик Виссарион Белинский. На публикацию отрывка в пушкинском «Современнике» он откликнулся в обзорной статье, посвящённой этому номеру журнала: «Здесь замечательная статья «Записки Н.А. Дуровой, издаваемые А. Пушкиным». Если это мистификация, то, признаемся, очень мастерская; если подлинные записки, то занимательные и увлекательные до невероятности. Странно только, что в 1812 году могли писать таким хорошим языком, и кто же ещё? женщина; впрочем, может быть, они поправлены автором в настоящее время…» А в 1839 году в рецензии на новую книгу «Записки Александрова. Добавление к Девице-кавалеристу» Белинский пишет о Дуровой как о бесспорном таланте и особо отмечает её литературное мастерство: «И что за язык, что за слог у Девицы-кавалериста! Кажется, сам Пушкин отдал ей своё прозаическое перо, и ему-то обязана она этой мужественной твёрдостью и силою, этою яркою выразительностию своего слога, этой живописною увлекательностию своего рассказа…»
На гонорары, полученные за публикацию своих произведений, Надежда Андреевна покупает в Елабуге скромный деревянный дом в три окна по фасаду, обставляет его удобной мебелью, приобретает верховую лошадь, несколько охотничьих и комнатных собак. В этом доме, где она прожила последние 25 лет своей жизни, теперь мемориальный музей Н.А. Дуровой. И самыми ценными его экспонатами стали кресло-качалка, в котором она любила восседать в старости, курительная трубка с большим чубуком, палочка с набалдашником (контузия ноги давала о себе знать всю её оставшуюся жизнь) и чёрный сюртук с Георгиевским крестом в петлице…
Один из её земляков и современников — Н.А. Кутше — оставил воспоминания о ней в последние её годы: «Одета она была всегда в мужской костюм: длинный чёрный сюртук, узкие брюки, на голове у неё была высокая чёрная шляпа, а в руках трость, на которую она опиралась. Она старалась ходить прямо, насколько позволяли ей лета и силы, и имела поступь твёрдую. Держалась она, как мужчина, и не любила, когда к ней обращались в речи, как к женщине, сердилась и делала довольно резкие замечания…
Жила она просто, но ни в чём себе не отказывала; получаемую ею пенсию в 1000 рублей она всю проживала, и по смерти её у неё нашли лишь один рубль…»
Её иногда спрашивали, почему она больше ничего не пишет, на это она неизменно отвечала: «…оттого, что мне теперь не написать так, как я писала прежде, а с чем-нибудь явиться в свет не хочется».
Как отмечали все знавшие её, ей была свойственна бесконечная любовь ко всему живому. Да и она сама подтверждала это: «Природа дала мне странное и беспокойное качество: я люблю, привыкаю, привязываюсь всем сердцем к квартирам, где живу; к лошади, на которой езжу; к собаке, которую возьму к себе из сожаления; даже к утке, курице, которых куплю для стола, мне тотчас сделается жаль употребить их на то, для чего куплены, и они живут у меня, пока случайно куда-нибудь денутся».
Не это ли свойство её характера позже проявилось и у её двоюродного внука — известного дрессировщика Владимира Леонидовича Дурова, создателя в Москве знаменитого Уголка, ставшего потом Театром зверей, — с его системой обучения животных без болезненных наказаний, с помощью ласки да ещё угощения чем-нибудь вкусненьким?
…Надежда Андреевна скончалась 21 марта 1866 года и была похоронена здесь же, в Елабуге, на старинном Троицком кладбище. В последний путь её провожали солдаты местного гарнизона. Георгиевский крест — её единственную боевую награду — нёс на бархатной подушечке офицер, над могилой прозвучал троекратный ружейный салют.
А сейчас у ворот того самого кладбища стоит бронзовый скульптурный памятник первой в России женщине-офицеру — хрупкая девушка в гусарском мундире верхом на статном коне тихим шагом уходит в бессмертие…